Как-то горничная сказала:
— Тут, наверное, места не хватит для писем и телеграмм, адресованных вам! Ну, и многим бы хотелось добраться до вас, чтобы с вами поговорить. Только ничего у них не выйдет — все здание битком набито военной полицией, — закончила она угрюмо.
Майк посмотрел на меня, и я, откашлявшись, спросил:
— А что вы думаете об этом?
Она умело перевернула и взбила подушку:
— Я видела вашу последнюю картину до того, как ее запретили. Я все ваши картины видела. После работы я смотрела по телевизору ваш процесс. Я слышала, как вы им ответили. Я так и не вышла замуж, потому что мой жених не вернулся из Бирмы. Вы лучше его спросите, что он думает… — Она кивнула в сторону часового, совсем молодого парня, в обязанности которого входило следить, чтобы она с нами не разговаривала. — Вы его спросите, хочет он, чтобы какие-нибудь сволочи заставили его стрелять в другого такого же беднягу, как он сам… Послушайте, что он скажет, а потом спросите меня, хочу ли я, чтобы на меня сбросили бомбу только потому, что кому-то тут хочется заграбастать больше, чем у него уже есть?
На следующей неделе газеты вышли с гигантскими заголовками:
«ЧУДОДЕЙСТВЕННЫЙ ЛУЧ — СОБСТВЕННОСТЬ США»
«ПОПРАВКА К КОНСТИТУЦИИ ЖДЕТ УТВЕРЖДЕНИЯ»
«ЛАВЬЯДА И ЛЕФКО ОСВОБОЖДЕНЫ»
Мы действительно были освобождены. Спасибо Бронсону. Но в газетах, наверное, не сообщили, что нас тут же снова арестовали — «в интересах вашей собственной безопасности», как нам объяснили. И, я думаю, из этого места нашего заключения мы выйдем только ногами вперед.
Нам не дают газет, не разрешают переписки и содержат в полной изоляции. Нет, нас не выпустят. Они рассчитывают, что нас нечего опасаться, раз мы отрезаны от внешнего мира и не можем построить другой аппарат. А когда шум уляжется и мы будем забыты, нас можно будет надежно упрятать под двумя метрами земли. Ну, другой аппарат мы построить не можем. Но так ли уж мы отрезаны от остального мира?
Взвесь ситуацию — с появлением нашего аппарата война становится невозможной. Если у каждой страны, у каждого человека будет такой аппарат, все будут равно защищены. Но если он будет принадлежать одной какой-то стране, то остальные не смирятся с этим. Может быть, мы действовали неправильно. Но, бог свидетель, мы сделали все, что могли, чтобы помешать человечеству попасть в эту ловушку.
Аппарат Майка в руках армии, и сам Майк в руках армии. Времени остается немного. Один из часовых передаст тебе это — и надеюсь, вовремя.
Много времени назад мы дали тебе ключ и выразили надежду, что никогда не попросим тебя им воспользоваться. Но теперь пришло время пустить его в ход. Это ключ от одного из сейфов Детройтского банка. В этом сейфе лежат письма. Отправь их по адресу — только не все сразу и не из одного и того же места. Они адресованы людям во всем мире — людям, которых мы знаем, которых хорошо проверили, умным, честным и способным воплотить в жизнь план, который мы им посылаем.
Но поторопись — в любую минуту кому-нибудь может прийти в голову, что у нас где-то спрятан второй аппарат. Второго аппарата у нас нет. Было бы глупо его строить. Но если какой-нибудь сообразительный молодой лейтенант получит аппарат в свое распоряжение на срок, достаточный, чтобы проследить наши прошлые действия, он обнаружит этот сейф с планами и письмами, готовыми для отправки. Теперь ты видишь, почему нужно торопиться. Поторопись, Джо!
Перевод И. Гуровой
Джон Керш
Что случилось с капралом Куку?
Эту, казалось бы, невероятную историю могут подтвердить несколько тысяч солдат и офицеров армии Соединенных Штатов, которые воевали в Европе во время второй мировой войны.
Сейчас я им напомню, как было дело.
Шестого июля тысяча девятьсот сорок пятого года из Гринока, в устье реки Клайд, отошел битком набитый пассажирами океанский лайнер «Куин Мэри» и взял курс на Нью-Йорк. На борту находилось четырнадцать тысяч военнослужащих, несколько женщин и собака, и уж наверняка никто из них не забыл этого путешествия. Пес был умный, ласковый — немецкая овчарка, которую спас от медленной и мучительной смерти где-то в Голландии молодой американский офицер. Мне рассказывали, что этот храбрый пес, измученный и умирающий от голода, пытался перескочить через колючую проволоку, но застрял и провисел так несколько дней, не в силах двинуться ни вперед, ни назад. Наконец его снял с проволоки молодой офицер, и они нежно полюбили друг друга. На военных кораблях запрещено держать собак. И все же офицер как-то ухитрился протащить своего любимца на «Куин Мэри». Говорили, что вся команда как один человек поклялась не возвращаться в США без пса, и тут начальству пришлось пойти на уступки. Пса этого помнят все, кто отплыл на «Куин Мэри» шестого июля тысяча девятьсот сорок пятого года. Он появился на судне в самом жалком виде, под густой торчащей шерстью у него прощупывались все кости. С полсотни сильных полуголодных мужчин выпрашивали или воровали для него кусочки мяса, и через три дня пес начал понемногу приходить в себя. Одиннадцатого июля, когда «Куин Мэри» пришвартовалась к Нью-йоркском порту, он уже охотно кидался за резиновым мячом, в который играли офицеры на верхней палубе.
Я напоминаю об этом, чтобы все поверили: я тоже там был направлялся на Тихий океан в качестве военного корреспондента. Я был в походной форме, но с бородой, поэтому, надеюсь, кое-кто меня запомнил. А те, кто втайне предавались игре в кости, должно быть, вспоминают обэ мне с тоской и нежностью: когда я добрался до Нью-Йорка, в кармане у меня осталось ровно пятнадцать центов, и мне пришлось занять пять долларов у очень любезного священника, некоего Джона Смита, и он тоже может подтвердить, что я плыл на «Куин Мэри». Если вам и этого мало, то сестра милосердия лейтенант Грейс Димишель из Вермонта фотографировала меня в Нью-йоркском порту.
Но в радостной суматохе той незабываемой минуты, когда лайнер вошел в гавань Нью-Йорка, когда тысячи солдат обнимались, кричали, плакали и смеялись, я потерял капрала Куку. Чего только я не делал, чтобы разыскать этого удивительного человека! Но он бесследно исчез, как сквозь землю провалился.
Я убежден, что его запомнили сотни людей, которые несчетное количество раз видели его на борту «Куин Мэри» между шестым и одиннадцатым июля тысяча девятьсот сорок пятого года.
Это светловолосый коренастый солдат среднего роста, но очень крепкого сложения; он широк в кости и весит не менее ста девяноста фунтов. Глаза у него зеленовато-серые, слезящиеся, и он прихрамывает на правую ногу. Зубы на редкость крепкие, крупные, квадратные и слегка выдаются вперед, но заметить это нелегко, ибо улыбается он очень редко. Я знаю, люди, как правило, не слишком наблюдательны, но тот, кто хоть раз видел капрала Куку, не мог не заметить его шрамы. Самый страшный — на голове: он тянется от левой брови к правому уху. Когда я увидел его впервые, мне сразу же вспомнилось убийство, потрясшее меня много лет назад, когда я был полицейским репортером: убийца орудовал топором. Должно быть, редкостный здоровяк, подумал я, глядя на капрала, если он после такого удара выжил и преспокойно расхаживает по земле. Подбородок и шея у него изборождены отметинами, какие остаются после ожогов. У него не хватает половины правого уха, тыльная сторона правой руки точно иссечена ножом и вся покрыта глубокими, побелевшими от времени рубцами. Казалось, когда-то целая толпа сговорилась зарубить этого человека ножами, кинжалами и саблями, но усилия их остались тщетными. Все его шрамы явно давнего происхождения, а ведь он на вид совсем еще молод — лет тридцати пяти, не больше.
Капрал этот пробудил во мне острое любопытство. Неужели никто из вас так его и не вспомнил? Он бродил по кораблю, мрачный и нелюдимый, всегда с сигаретой, которую докуривал до самого конца и выплевывал, только когда она обжигала ему губы. Не от дыма ли у него слезятся глаза? Он бродил с унылым видом, поглощенный какими-то невеселыми мыслями, и всегда забивался в какой-нибудь темный угол или под лестницу. Я пробовал расспрашивать о нем на палубах, но ничего не добился — в ту пору все только и говорили, что об офицере, поразительно похожем на киноактера Спенсера Трейси. Но в конце концов я все узнал сам.